Книга: Мартин Хайдеггер «О поэтах и поэзии. Гельдерлин. Рильке. Тракль. О «скрытом родстве» философии и поэзии у М.Хайдеггера Хайдеггер о поэзии

Согласно Хайдеггеру, западная история не является триумфальным маршем к свету и счастью. Напротив, она характеризуется постоянным упадком, начавшимся во времена досократиков. Чем больше люди пытаются охватить существующее в своих теоретических понятиях и овладеть им с помощью техники, тем более они умудряются забыть то, что является существенным. Итак, история - это роковое упадническое движение от того, что существенно, к беспомощному поиску несущественного, будь оно теоретическим постижением, техническим могуществом или способом жизни.

Платон фиксирует первый шаг в этом направлении. Он помещает все мирские творения под иго идей. В дальнейшем философия и теоретическая наука так сильно и всеобъемлюще развили платоновский подход, что едва ли найдется хотя бы один феномен, избежавший этой дисциплинирующей идеализации. Технологическое развитие представляет собой практическую параллель этой теоретической тенденции. Все должно быть объектом рационального управления: природа, общество и сами люди. Но кто управляет кем? Мысль или ее отсутствие? Мудрые действия или неудержимое и близорукое стремление к новому, по сути остающемуся старым?

С одной стороны, Хайдеггер - экзистенциалист (см. Гл. 29). Он озабочен проблемами аутентичного и неаутентичного существования, нашего уникального сознания, нашего выбора и нашей смерти, которая "всегда с нами". Можно сказать, что он является феноменологом при описании основных особенностей способа человеческого бытия (см. его книгу Бытие и время, Sein und Zeit, 1927). Люди понимают мир на основе своих жизненных "проектов". У нас нет никакого доступа к миру вне таких формативных "проектов". Феномены всегда появляются такими, какими они обнаруживаются в свете каждого отдельного "проекта". Постижение, включенное в такой проект, может быть выражено в форме утверждений или оставаться "неявным знанием", как это имеет место в случае умелого владения молотком и пилой.

Наше понимание может быть развито и углублено. Оно всегда реализуется на фоне того, что мы считаем уже известным. Мы видим новые вещи в свете уже знакомого нам и, следовательно, никогда не остаемся без предпосылок. Однако мы можем ослабить и переформировать предположения, которыми обладали до настоящего времени. Следовательно, наше постижение может изменяться. Благодаря этому мы также изменяем самих себя. В определенном смысле мы формируем самих себя, так как не только формулируем явные гипотезы о себе самих, но и формируем неявные базисные предпосылки о том, что "мы есть", которые чаще всего не осознаем. Итак, герменевтический процесс разворачивается на более глубоком личностном уровне, чем гипотетико-дедуктивное исследование (в котором сформулированные гипотезы подвергаются проверке). Но Хайдеггер трактует герменевтику не просто как метод наряду с другими методами. Герменевтика - это базисная схема человеческого познания. Мы так осциллируем между известным и неизвестным, между частью и целым, что в нашем поиске усматриваем новые стороны предмета дискурса и, по-видимому, видим их лучше и истиннее, хотя и остаемся существами, всегда подверженными ошибкам.



С определенной культурно-политической перспективы (которая не является хайдеггеровской) Хайдеггер выглядит критиком натурализации и утраты исторического сознания, следуя в этом экзистенциалистской критике массового общества (Ясперс, Марсель).

Но за всем этим скрывается тотальный критицизм Хайдеггера: никаких компромиссов с их иллюзорными попытками "украсить" это мрачное развитие! Мы сосуществуем с техникой как нашим роком и все глубже попадаем в ее объятия, когда занимаемся поверхностными решениями. Кризис охватывает всю нашу европейскую историю с такими ее основными заповедями, как наша научная рациональность и техника. Следовательно, поиски преобразования должны вестись на самом глубоком уровне, где скрыто забытое и существенное.

Но что является существенным? Не "сущность" в виде Бога или принципа, а то, что нам близко, но чему мы стали чуждыми. Однако мы можем предположить это существенное и приблизиться к нему с помощью философов того времени, когда приоритет еще не отдавался идеям. Существенное есть "бытие Бытия", - говорит Хайдеггер и добавляет, что для современного человека оно все еще покрыто тайной.

Мы должны учиться так слушать язык, чтобы он мог говорить с нами. Язык, особенно поэтический, является благоприятной возможностью (an opening), особенно восприимчивой к тому, что трудно передать. По этой же самой причине важно и искусство вообще.

Язык есть речь. Мы выражаем себя в речи. Выражая себя, мы сообщаем, кто мы. Поэтому в речи мы не только говорим о чем-либо, но в качестве говорящих сообщаем о самих себе. С помощью речи мы выражаем переживаемое нами состояние. Мы сообщаем о нашей ситуации. Мы передаем наше настроение и с ним раскрываем наше отношение к миру и к самим себе. Это происходит всегда. Но значение такой экзистенциальной коммуникации варьируется при переходе от научного языка к поэзии. В поэзии относительно неважно, о чем мы говорим. В ней существенным является передача определенного настроения как способа раскрытия истинной сущности бытия, как оно есть. Поэзия является активной силой конституирования смысла, открытия мира. Она передает наш экзистенциально "настроенный" и раскрывающий истинную сущность способ "ситуатизирования" в мире. Знакомясь с народной поэзией, мы постигаем дух и способ бытия народа. Таким же путем мы можем найти самих себя и открыть нашу скрытую судьбу и предназначение.

Хайдеггер исключительно высоко оценивает поэзию, слово. Язык является домом человека, а поэзия - нашим творческим воссозданием и актуализацией. Обеднение языка, выражающееся в пустых разговорах, клише, болтовне и бранных словах, показывает обеднение сущности человека.

Согласно Хайдеггеру, поэты, а не ученые или политики, находятся в авангарде человечества! Поэты и поэтически мыслящие философы - вот выразители скрытой и загадочной сущности человека.

Хайдеггер не придает особого значения рациональным дискуссиям, происходят ли они в античном полисе, в лекционной аудитории или в научной лаборатории. Эти обсуждения, несмотря на их триумф, не являются подлинно существенными.

Хайдеггер, философ-поэт, не подходит к истории как предмету теоретического исследования. Он скорее размышляет по ее поводу и пытается представить себе появление Слова в начале нашей истории. Выступая в роли аполитичного критика современности и ее корней, он является последовательным сторонником форм жизни, связанных с "эйкосом", домашним хозяйством. Для Хайдеггера деревенские формы жизни, повседневная деятельность фермера и ремесленника являются менее вырожденными и более подлинными, чем городская жизнь с ее отчуждением и отсутствием привязанности к родной почве. Он - мыслитель "почвенничества", который рассматривает сельскую жизнь с гораздо большим воодушевлением, чем городскую. С присущим ему "двойным рефлексивным" (doppelt reflektvierte) подходом (предполагающим выяснение предпосылок обсуждаемого вопроса, а затем предпосылок этих предпосылок и т.д. - В.К.) Хайдеггер выступает своего рода "мыслителем родных мест" (Heimat-Denker): В поэтическом смысле человек живет на родной земле, погрузившись в неспешные думы (logos) и заботы о своем домашнем хозяйстве (oikos). В локальном и характерном Хайдеггер усматривает настоящую подлинность (и одновременно универсальность).

АНДРЕЙ ВОЗНЕСЕНСКИЙ, "ЗУБ РАЗУМА"

(Воспоминание о встрече с Хайдеггером, написанное много лет спустя, больше говорит об авторе, чем о Хайдеггере. Сильно сокращено - Х.Н.)
Было это 14 февраля 1967 года. Беседа состоялась у Хайдеггера дома.
Разговор записывал граф Подевилс, президент Баварской академии.
Эрудит, бывший много лет журналистом в Париже, он благоговел перед своим кумиром и подробно законспектировал беседу. К сожалению, хозяина он записал короче, чем гостя, но и слова гостя показывают, что интересовало великого философа в 1967 году.

Хозяин повел беседу делово, без разминки, властный, но без высокомерия, и одновременно какой-то беспомощный и рухнувший внутри, с каким-то душевным сломом.

«Довольно быстро разговор переходит к проблеме техники.
ХАЙДЕГГЕР: «Способен ли дух овладеть техникой?»
ХАЙДЕГГЕР: «Архи-тектор! Тектоника. По смыслу греческого слова это старший строитель. Архитектура поэзии».
Он даже по-петушиному подпрыгнул, выкрикнув это: «архи-тектор!»
Не раз в своих трудах философ использовал образ храма, стоящего на скале, как метафору творения.

«Творение зодчества, храм ничего не отображает.
Посредством храма Бог пребывает в храме.
Бог изображается не для того, чтобы легче было принять к сведению, как Он выглядит;
изображение - это творение, которое дает Богу пребывать,
а потому само есть Бог.
То же самое и творение слова. Творение дает земле быть землей».

Красота есть способ, которым бытийствует истина.

Читая сейчас эти мюнхенские листочки, пролежавшие в графском архиве, я поражаюсь совпадению мыслей фрайбургского мэтра со взглядами тогдашнего меня, знавшего о Хайдеггере лишь понаслышке (книги его и до сих пор у нас, к стыду нашему, не изданы). Сегодня я читаю свои слова, почти как речь чужого человека. Я пробовал тогда читать Хайдеггера по-английски, но можно было голову сломать о его труднопереводимые термины. Правда, мы увлекались в ту пору разрозненными запретными томиками Бердяева, Кьеркегора и Шестова, который писал статьи о Гуссерле, из чьего гнезда вылупился фрайбургский философ.

Знал я, конечно, что из Хайдеггера вышел Сартр, с которым судьба меня уже сводила.
Я поворачиваю зрачки внутрь, вглядываюсь в память... Я ищу в нем отсвет любви к его марбургской студентке, юной экзистенциалистке, неарийке Ханне Арендт, и трагедию разрыва с ней. Но лицо непроницаемо.

Между тем я спросил его о Сартре.

Он нахмурился, пожевал мысль бровями. Усмехнулся. Что ему Сартр - ему Шартр подавай!
- "Сартр? Источник его оригинальной идеи таится в его плохом знании немецкого языка. Сартр ошибся и неправильно перевел два термина из моих работ. Эта ошибка и родила его экзистенциализм."

Граф сладострастно затрясся от этого пассажа. Чувствуя мое недоверие, хозяин продолжает серьезно.

«Вознесенский спрашивает об отношении Хайдеггера к Сартру. Хайдеггер указывает на различие. Его собственное мышление - осмысливание «здесь-бытие». Сартр - представитель «экзистенции». Различие уже в языке. Хайдеггеровское понимание «экзистенции» - экстатическое бытие как открытость настоящему, прошлому и будущему».

Это близко тому, что он писал в «Истоке художественного творения»: «...человек в своем экзистировании экстатически впускает самого себя вовнутрь несокрытости бытия».
(Хорошо забытый Руми, точнее Шамс! - Х.Н.)
«Вознесенский, подхватывая эту мысль, говорит об «открытом стихотворении», которое рассчитывает на активность слушателя или читателя».
(Вознесенский абсолютно не понимает темы! - Х.Н. :)
ХАЙДЕГГЕР: «Взаимосвязь в поэтической сфере».
Стихотворение для Хайдеггера здесь - лишь идеальный пример творения, это его давняя мысль: «творящая истина, полагающая вовнутрь творения. Поэтическая сущность такова, что искусство раскидывает посреди сущего открытое место и в этой открытости все является совсем необычным». То есть - «открытость вовнутрь».

Тут на коренастую фигуру Хайдеггера наплывает нервное, как разбитое зеркальце, лицо Сартра. Росточка они были одинакового. Их дымчатые лица, утерявшие тела, стоят в моей памяти на одном уровне, как два стеклышка очков с разными диоптриями.
В ту пору мир был озадачен духовным феноменом наших поэтических чтений, когда стадионы слушали по нескольку часов одиночку поэта. Оба философа совпадали в интересе к этому явлению.
Сартр был на чтении-обсуждении «Треугольной груши» в библиотеке у Елоховской. Потом в интервью он назвал это событием, наиболее поразившим его в Москве. Он, как безумный, вытаращив глаза, в упор вглядывался в слушающие лица студентов. Сартр прибыл с монументальной Симоной де Бовуар в плотно уложенных буклях и Е. Зониной, что была загадочной «m-me Z», которой посвящены «Слова».

Выступавшая на обсуждении учительница клеймила мои стихи за употребление никому не понятных слов - «акваланг», «транзистор», «стихарь» и за неуважительность к генералиссимусу. Молодая аудитория снесла ее хохотом. Сартр наклонился ко мне и шепнул: «Вы, наверное, наняли ее для такой филиппики».
(Живуч Совок! - Х.Н. :)
Несколько лет я был заворожен Сартром. Меня интересовал тогда экзистенциализм. В Сартре была жадность к ощущениям. В Париже он водил в «Альказар», на стриптиз юношей, превращенных в девиц. В антракте потащил за кулисы, где напудренные парни с пышными бюстами заигрывали с гостями. Пахло мужским спортивным потом. У Симоны дрожали ноздри.

Я возил их в Коломенское, где зодчий применил принципы «скрыто-открытой красоты». Великая колокольня до последней секунды заслонена силуэтом ворот и, неожиданно появляясь, ошеломляет вас. Этот же прием применен в японских храмах.
Сам того не зная, Сартр перекликался с русской поэзией.
(Неискоренимое совковое центропупие. - Х.Н. :)
«Поэзия - это когда выигрывает тот, кто проигрывает», - не слышится ли за этим пастернаковское «и пораженья от победы ты сам не должен отличать»?

Сартр писал: «Меня нередко упрекают в пренебрежении к поэзии: доказательством, говорят мне, служит факт, что журнал «Тан модерн» почти не печатает стихов». Опровергая это, он напечатал в «Тан модерн» мою подборку. Описательный журнализм в поэзии он презирал:
«Не следует воображать, что поэты заняты поиском и изложением истины. Речь идет о другом. Обычный человек, когда говорит, находится по ту сторону слова, вблизи объекта, поэт же всегда по эту сторону. Не умея пользоваться словом как знаком того или иного аспекта мира, он видит в нем образ одного из таких аспектов».

Увы, соприкосновение мое с Сартром оборвалось из-за Пастернака.
Отказавшись от Нобелевской премии, Сартр, обвиняя Шведскую академию в политиканстве, походя напал на Пастернака. Это вызвало ликование в стане наших ретроградов, до тех пор клеймивших Сартра.

Вскоре он пригласил меня на обед, который давали в честь него в ЦДЛ. Мне всегда тяжелы острые углы и выяснения отношений.
Я отозвал гостя от стола и сказал: «Вы ничего не понимаете в наших делах. Зачем вы оскорбили Пастернака?» И чтобы отрезать путь к примирению, добавил дерзость: «Ведь все знают, что вы отказались от премии из-за Камю». Альбер Камю получил премию раньше Сартра и в своей нобелевской речи восхищался Пастернаком. Я был не прав в своей мальчишеской грубости. Больше мы с Сартром не встречались.
Под конец жизни он впал в марксистенциализм.

Но вернемся к фрайбургским записям:

«Заходит разговор о метафоре, которая, по мнению Хайдеггера, принадлежит поэтической сфере, первоистоку языка, где слово было открытым и многогранным. Однозначность - сужение, пришедшее с наукой и логикой».

Метафора всегда была для меня не техническим средством, а связью между «здесь-бытием» и «там-бытием». Не случайно Иов свою самую душераздирающую мысль выразил метафорой: «О, если бы верно взвешены были вопли мои и вместе с ними положили на весы страдание мое! Оно, верно, перетянуло бы песок морей!»

Из страшной метафоры этой родилась лучшая книга Шестова, одного из отцов экзистенциализма. «Метафора - мотор формы», - пламенно декларировал я в 1962 году.

Ныне метафоризм - наиболее творческое и разноликое направление в нашей «новой волне». Есть «фетометафористы», «метаметафористы», «метаиронисты», «фотометафористы», «матометафористы», «магометафористы», но за всем этим нащупывается одно - наведение связи между «здесь-бытием» и «там-бытием». Наблюдается и метафобия.

Я пытался объяснить Хайдеггеру азы мелометафоризма, в котором тогда себя пробовал.
(От силён Совок! - Х.Н. :)
ВОЗНЕСЕНСКИЙ: «Письменное слово - это как бы нотная запись, которая оживает в звуке. Он говорит о своей принадлежности к «музыкальному» направлению в современной русской поэзии, эта линия идет от древних традиций, бардов, певцов (тут можно для сравнения вспомнить кельтский запад Европы, Ирландию). Александр Блок, Мандельштам читали свои стихи вслух, подчеркивая ритм, прежде чем их напечатать. Именно к этой школе чувствует свою причастность и Вознесенский. Отвечая в Мюнхене на обвинение в «декламационности», якобы чуждой европейской традиции, Вознесенский указал на эту русскую традицию и на то, что его чтение является как бы воспроизведением, воссозданием стихотворения как творческого акта с максимальной внутренней концентрацией».

Мне думалось тогда: ну что мог понимать немецкий философ в незнакомой ему, полуазийской русской речи и методике?
(Действительна - ахули? Немец ить. - Х.Н. :)

Вероятно, как и показал его академический обстоятельный разбор, он видел в русской поэтике лишь подтверждение своих тезисов. «Я - Гойя» он воспринял как выражение праязыка с двуконцовым «я», которые для него были греческими «началом» и «окончанием» - то есть двумя едиными принципами творения. «Как карандаш, заточенный с двух концов», - запомнилось мне. Наверное, красно-синий, а может, у них в Германии иные карандаши?
(Азия-с! - Х.Н. :)
Я не всегда понимал, лишь согласно кивал. Позднее, читая его труды, я сквозь текст слышал его голос.
«Язык не потому - поэзия, что в нем - прапоэзия, но поэзия потому пребывает в языке, что язык хранит изначальную сущность поэзии... истина направляет себя вовнутрь творения...»

Хайдеггер был кабинетен в стиле XIX века, он как бы искал истину вместе с собеседником. Более близкими оказались для него зрительные метафоры «Озы», может, потому, что это было более переводимо или напоминало структуру поэтики его молодости и отвечало его ненависти к НТР. «Насквозь прозрачный предмет», по его терминологии.

Граф сухо комментирует беседу:
(Граф те не уральская комсомолка. - Х.Н. :)
«В разговоре с Хайдеггером, как и во вступительном слове к своему концерту во Фрайбургском университете, Вознесенский затронул проблему перевода. Даже самый лучший перевод остается несовершенным. Но то же относится и к самой поэзии, которая переводит вещи, «голос вещей» в сферу поэтического слова. Но при этом всегда есть остаток тайны, чего-то непонятного (именно потому, что перевод происходит не на однозначный язык логики). (Тут Хайдеггер закивал.) Тем не менее люди понимают стихи, особенно слушая их, почти так, как становится понятной латинская или древнегреческая литургия, даже если ее исполняют на незнакомом языке».

Хайдеггер спрашивает о смысле слова «правда».

Я ответил, что правда - в создании.
ВОЗНЕСЕНСКИЙ: «Правда - это истина, но и справедливость, правильность, указание на то, как следует поступать и делать.
Слово «истина» восходит к корню «есть». Тут имеется в виду действительность, бытие, сущее. Поэзия имеет дело с раскрытием истины».

ХАЙДЕГГЕР: «Поэзия ничего не воспроизводит, она показывает».
И здесь мы подходим к главному свойству поэзии по Хайдеггеру. Он определил его словом «набрасывание» или, вернее, «набросочность», «проектирование» будущего.

Я бы назвал это свойство ЭСКИЗЕНЦИАЛИЗМ ПОЭЗИИ.

Эскизенциализм поэзии, как его понимает философия, проявляет себя в набрасывании, загадывании будущего, таким образом участвуя в истории, творя ее. Эскизенциализм поэзии недоговорен, тороплив ввиду кратковременности срока жизни среди немой Вселенной.

У Хлебникова читаем: «Законы времени, обещание найти их было написано на березе (в селе Бурмакине Ярославской губернии) при известии о Цусиме. Блестящим успехом было предсказание, сделанное на несколько лет раньше, о крушении государства в 1917 году».

Поэзия может чувствовать не только эхо после события, но и эхо, предшествующее событию, назовем его ПОЭХО. Поэхо, как звери предчувствуют землетрясение, предугадывает явления.

Подслушанное в начале века поэтом «шагадам, магадам, выгодам, пиц, пац...» предугадывало и «Магадан, столицу Колымского края», и цоканье пуль о ледовитые камни.

А хлебниковская поэма «Разин», где вся огромная сложная снежная лавина глав каждой своей метельной строкой читается наоборот, вперед и назад, - она предугадывала обратный ход революционного процесса, этим «набрасывала» историю.

Хайдеггер по-своему перевел гераклитовскую формулу Оракула - «не говорит и не скрывает». «Ни прямо открывает, ни попросту скрывает, но открывает скрывая». Такова темная речь поэзии, освещающая будущее.

Отцы тоталитаризма были не только преступны, но и стали жертвами неведения. Уничтожив крестьянство, они уничтожили основу, «землю», как определил философ: «Мы эту основу называем землею. С тем, что разумеет это слово, не следует смешивать ни представление о почве, ни даже астрономическое представление о Планете. Земля - то, внутрь чего распускание-расцветание прячет все распускающееся как таковое».

Поистине «Россия выстрадала марксизм».

Режимы-близнецы, удушившие своих мыслителей, заменили кафедры философии на роты пропагандистов. Гегель предсказывал смерть искусства, но, увы, сначала уничтожили философию. Сейчас забастовали недра «основы», за нищетой бомжа ниже нормы бедности стоит нищета не только экономики, но и нищета духа общества без философии.

Русская мысль, высланная из России, свивала гнезда за океаном. Мне довелось не раз бывать и беседовать с архиепископом о. Иоанном Сан-Францисским, урожденным князем Шаховским, братом Зинаиды Шаховской, проповедником, тонким поэтом, печатавшимся под псевдонимом Странник. Он помог мне богословскими советами во время работы над «Юноной и Авось», помогли письма от него.

Подтверждается любимая мысль философа, что тело - это не материя, а форма души.

Нащупывается некая новая энергетическая экзистенция. Идеалистический материализм, что ли. Наука и политические инструкторы объяснить это не в силах. Как считал Хайдеггер, «однозначность науки и логики» не исчерпывает эти сигналы новой истины. И нельзя эти явления превратить лишь в утреннюю гимнастику - некий хатхайогарт.

По своему решает его Бердяев: «Моя тема была: ...можно ли перейти от творчества совершенных произведений к творчеству совершенной жизни?..»

ХАЙДЕГГЕР: «Поэзия есть приношение даров, основоположение и начинание... Это значит не только то, что у искусства есть история... но это значит, что искусство есть история в существенном смысле: оно закладывает основы истории».

В этом смысле эскизенциализм поэзии 60-х годов набросал впрок основы и некоторых сегодняшних духовных процессов. Метафоризмом, ритмом, поиском новой языковой структуры, что противостояла стереотипу Системы, поэзия предсказала хаос сегодняшних процессов, хаос, ищущий конструктивности. Поэзия являла собой «персоналистическую революцию, которой еще по-настоящему не было в мире, означала свержение власти объективации, прорыв к иному миру, духовному миру».

Есть недоразумения. Порой поэзию принимали за ее прикладную роль - политику. В то время поэтические подмостки были единственным публичным тысячетиражным местом, не проверяемым цензурой, в отличие от газет, лекций, театра, где требовался разрешающий штампик. Конечно, если поэт слишком преступал запрет, назавтра ему вечер запрещали. Так постоянно и случалось. Но часто запрещали не за главное, о чем сообщала тогда поэзия. Так Галилеянина арестовали за оскорбление Цесаря, но его учение было совсем не об этом, хотя, конечно, попутно и оскорбляло Цесаря. Об этом говорит торопливый эскизенциализм записей евангелистов.

«Тут субъект философского познания экзистенциален. В этом смысле моя философия более экзистенциальна, чем философия Хайдеггера...» (Бердяев). Бердяев не раз возвращается к выяснению отношений с Хайдеггером, признавая его талант, но отмечая его рациональность и несравнимость их экзистенциального опыта. Я застал уже другого Хайдеггера, пережившего разрыв с Ханной - увы, и гении становятся рабами семейных уз, наветов, - пережившего ее отъезд из Марбурга учиться сначала к Гуссерлю, а потом к Ясперсу, а потом и из нацистской Европы, пережившего крах иллюзий, остракизм толпы, сначала правой, потом левой, - экзистенциальный опыт душевно надломил его. Ханна называла его мысль «страстной».

Классикам русской словесности присуща тяга к немецкой философии. Но лишь В.А.Жуковскому довелось приезжать к Гёте.
(Какое невежество и апломб. - Х.Н. :)
Тайный советник Веймара был слегка уязвлен, узнав, что приезжий поэт - тайный советник Российской империи.
(А не был ли и Вознесенский "тайным советником"? - Х.Н. :)
Почему я отправился к Хайдеггеру?

В половодье шестидесятых хотелось фундаментальной онтологической истины, еще год оставался до пражского краха надежд, но уже чувствовалась тревога, а в имени последнего германского гения магически хрустели редкие для русского языка звуки «х», «гг», «р», в свое время так восхищавшие будетлян. Еще Велимир «в земле, называемой Германия, находил звук «г» определяющим семена Слова и Разума». Кроме того, вероятно, подспудно пленяла параллель с моим переделкинским кумиром, который учился философии в Марбурге у Когена. В 20-е годы ту же марбургскую кафедру уже вел Хайдеггер. Пленяло и изгойство мыслителя, опала у толпы - да что там говорить, много мне дала и во многом утвердила фрайбургская встреча. Темп поездки не позволил мне остановиться и уяснить услышанное. На речи Хайдеггера наслоились беседы с М.Фридом, «новыми левыми», что были мне близки, несмотря на наши яростные споры (многие из них тогда уже зачитывались Ханной Арендт), с В.Казаком, проклинаемым тогда нашим официозом, с юным Г. Юккером, который создавал шедевры из гвоздей, казавшиеся мне анти-Кижами, антиподом деревянному русскому шедевру, построенному без гвоздя.

Надо сказать, что Мюнхен, где находилась Академия, представлялся нашей боевой пропаганде тех лет гнездом реваншизма, там находилась глушимая радиостанция «Свобода». Между тем именно мюнхенская Академия и сам граф Подевилс старались сблизить наши культуры. Впервые Академия тогда решила избрать в свой состав писателей из нашей страны. Мое избрание почти совпало по времени с избранием А.И.Солженицына. Кемпфе расспрашивал меня о Солженицыне, из-за переводов которого его не пускали к нам. Сашу интересовало все, все об авторе «Гулага». Я поведал о том, что мне было известно. Близко знать мне его не довелось. Познакомил нас Ю.Любимов в своем кабинете, куда Солженицын поднялся из зрительного зала, посмотрев спектакль «Антимиры». Тогда мы первый раз поговорили.

Затем Солженицын написал мне записочку в ЦГАЛИ, разрешающую прочитать его роман «В круге первом», тогда уже конфискованный.
(Это интересно! Значит, запрет был только для пролов, и записочки опального Солженицына было достаточно для допуска дрессированного Вознесенского к компромату! - Х.Н. :)

Бог раскрывается внутри творения, учит Хайдеггер.
(Аналогичные идейки высказывал даже Пророк Мухаммед. Интересно, не "учил" ли Хайдеггер по-Вознесенскому, что газы при нагревании расшыряюццо? - Х.Н. :)
Сегодня имя философа мало что говорит нашей публике.
Хайдеггер? «Харю, гад, отъел?!» «Хардроккер?!»
(Вознесенский - талантливый, попугайствующий распиздяй. -Х.Н. :)

В Кельне расцвело Общество Хайдеггера. А есть ли у нас Общество Бердяева?
(А чистые туалеты? - Х.Н. :)
Европа сейчас переживает хайдеггеровский бум, газеты печатают полосы о нем, выходят книги. Экологи, «зеленые», берут его своим именем.
Молодых американцев привлекает в нем характер, оставшийся собой, несмотря на любые воздействия среды.
(Типо Хайдеггер - ковбой. Совoк пиздитЪ, как по нотам. - Х.Н. :)
Если бы они знали, какой это дается ценой и что творится у него внутри! «Язык создает человека» - это повлияло на многих французских леттристов, заокеанскую «лэнгвич скул».
(И на дожди в Аризоне. - Х.Н. :)
Но в 60-е годы европейские интеллектуалы игнорировали его.

Однажды в Доме литераторов меня остановила миниатюрная женщина, похожая на медноволосого тролля в кукольных брючках. «Я - Рената, профессор истории во Фрайбурге. Я студенткой видела вас с Хайдеггером. Признаться, он нас тогда не очень-то интересовал. Мы бегали смотреть на вас...» Заезжий иностранец был для них интереснее отечественного гения!
(Во как у них там хуйово, ужоснах! - Х.Н. :)
Его обвиняли в ослеплении рейхом. Виновны ли в сталинизме Шостакович, Пастернак, Корин, жившие и работавшие при режиме?
(Хороший вопрос! Чует кошка... - Х.Н. :)
Впрочем, читая его кодовые понятия «земля», «почва», «бытийность», и правда, может показаться, что мы имеем дело с ретроградом, хотя и образованным.
Ведь и нацисты купились на эти символы. Он на полстраницы влюбленно воспевает крестьянские башмаки. Но, увы, эти башмаки крестьян, народа написаны не унылым копиистом, а Ван Гогом, «дегенератом» и дьявольским наваждением для ретроградов. Ханна Арендт назвала его почти убийцей Гуссерля в письме к Ясперсу. Хайдеггер почуял силу национальной стихии и ее исповедал. Мы, игнорировавшие ее, ныне пожинаем плоды. Нацисты уже в 1935 году разгадали философа, отстранив от руководства во Фрайбурге, положив конец иллюзии об их общности.

Его Ханна удерживала от увлечения итальянскими футуристами, считая их схожими с «Майн кампф».

В 1935 году он пишет: «Поэзия есть... начинание... Искусство дает истечь истине... может ли искусство быть истоком и должно ли оно быть заскоком вперед или же искусство должно оставаться творением, добавляющим и дополняющим, чтобы находиться тогда рядом с нами наподобие любого ставшего привычным и безразличным явления культуры».

Такое искусство «лицом назад» существовало не только сегодня. Назовем это явление экс-истинализмом. И не поддадимся его темным соблазнам.

Чем русский экзистенциализм отличается от западного? Раскроем «Самопознание» Бердяева: «...для меня экзистенциальная философия была лишь выражением моей человечности, человечности, получившей метафизическое значение. В этом я отличаюсь от Хайдеггера, Ясперса и других...»

Отцы русского богонаправленного экзистенциализма Бердяев и Шестов видят смысл истины в творчестве: «...человек должен сам стать Богом, т.е. все творить из ничего», - написав эту фразу, Л. Шестов сразу за ней приводит загадочные слова Лютера: «...богохульство звучит иной раз приятнее для слуха Божьего, чем даже Аллилуйя или какое хотите торжественное славословие. И чем ужаснее и отвратительнее богохульство, тем приятнее Богу». Думается, есенинские «кощунства» («я на эти иконы плевал» и иные строки, похлеще) звучат куда угоднее Богу, чем пресное чистописание. Это отношения поэта с Богом - они не для непосвященных. Да любая метафора-озарение Есенина, Заболоцкого, Дали или Филонова идет «от Бога», а непосвященными воспринимается по малограмотности как кощунство. Наши блюстители пытаются представить художника по своему подобию, замарать его, по-братски делясь с ним своей грязью: «Он мал, как мы, он мерзок, как мы! Врете, подлецы...» - как будто сегодня Пушкин написал это.

«Творение сохраняется в истине, совершаемой им самим. Охранение истины совершается потомками».

Мысль Достоевского: «У меня, у нас, у России - две родины: Запад и Восток».

Есть в конспекте графа и крупицы доселе неизвестной информации. Например, ни разу в своих работах Хайдеггер до сих пор не упоминал Зигмунда Фрейда. Хотя у них много общего, а ученики Фрейда, особенно швейцарец Бинсвангер, открыто соединяли Фрейда с Хайдеггером.

Фрейдеггеры?
(Хуйдеггеры и Хайдиггеры. - Х.Н. :)
Граф записал:

«Вознесенский спрашивает об отношении Хайдеггера к психоанализу. Хайдеггер высказывается отрицательно. Он решительно отделяет себя от Фрейда и его учеников.

Вознесенский рассказывает, что, когда была опубликована «Оза», к нему домой приходили трое психоаналитиков, чтобы обследовать его психическое состояние. Они усмотрели в нескольких фрагментах поэмы психические аномалии. Однако, на его счастье, все три экспертных заключения противоречили друг другу...»

Наивный граф!
(Да, графы наивны, особенно немецкие. - Х.Н. :)
Он считал, что все наши психиатры - психоаналитики. Увы, у нас в те годы Фрейд был запрещен. Большинство семей на Западе имеет своих психоаналитиков. Не думаю, что мы психически здоровее.

После войны Ханна прислала Хайдеггеру открытку без подписи: «Я здесь». Они встретились. «Ханна нисколько не изменилась за 25 лет», - сухо отметил он. Он был страстью ее жизни. Его портрет стоял на столе в Иерусалиме, где она писала о процессе Эйхмана. Она простила Хайдеггера. В дневнике она назвала его «последним великим романтиком».

«Находимся ли мы исторически в нашем здесь-бытии, у истока? Ведома ли нам сущность истока, внимаем ли мы ей? Или же в нашем отношении к искусству мы опираемся только на выученное знание былого?»

Каков наш сегодняшний эскизенциализм? Являет ли Фрэнсис Бэкон эскиз эмбриона будущего? Сможет ли искусство создать третью реальность? Что за откровение мысли родит наш чудовищный экзистенциальный опыт?
______________________________

Каждый раз обращаясь к философии, мы задаемся вопросом: что такое философия? Мы начинаем философствовать. Философствуя о философии, мы начинаем задаваться вопросом, к чему она обращена, держит путь. Она обращена к Бытию Сущего. «Это проговаривание друг с другом того, к чему, собственно, все снова и снова как к одному и тому же обращаются философы, есть речь».

Мы узнаем и знаем, что такое философия, лишь когда испытываем как, каким образом философия существует. Она существует в мелодии соответствия, настраивающейся на голос Бытия сущего.

Это со-ответствие есть некая речь. Она состоит на службе у языка.

Что это означает, сегодня понять трудно, ибо наше привычное представление о языке претерпело странное превращение. Сейчас язык для нас – инструмент выражения. И мы уже считаем, что это язык на службе у мышления , вместо , как следует из сказанного выше о том, что философские размышления – сущее – диалог- речь, мышление стоит на службе у языка .

Ведь именно благодаря языку у нас существует возможность высказать-показать что-либо, намекнуть на мысль, помыслить что-либо.

1) Читая текст «Из диалога о языке. Между японцем и спрашивающим », мы можем приблизиться к пониманию сущности языка, что нужно сделать до того, как обратиться к поэзии, как идеальному воплощению творения и «невиннейшему» дару языка.

Язык не называет то, о чем хотят говорить. Язык – лишь «хотение» сказать о чем-либо = прощупывание границ мысли. Если мы произнесем нечто, это уже не будет являться языком. До тех пор, пока что-то «готовится», мыслится-само-в-себе без опоры на слово => это будет являться языком. Человек «что-то» только ищет, не проговаривая, тогда он живет в языке. Мысль наша, как говорит Хайдеггер, любит «удивительное дорожное строительство» - постоянно на своем пути движения возвращается к оставленным когда-то ранее местам, и даже за них.

[можно было бы описать язык и мысль метафорой полета над местом назначения (медленным планированием) без возможности ступить на землю – я «в - нем» и «не-в -нем-конкретно» одновременно. И до тех пор, пока я планирую над этим местом, я вижу его, и постигаю его суть; как только начинаю приземляться, ступать на землю, теряюсь в пространстве «кажущейся ясности тривиального» - возвращаюсь вновь в первоначальное место начала моего путешествия]. – (возможно, это мой бред, но зерно истины в этом есть, как мне кажется J) [И если это приземление – называние вещь именем, словом – это означает некую точку в путешествии, смерть мыслительных путей. Мышление есть речь. Соответственно нет речи и самого языка. Так, поэзия говорит о чем-то, не называя это. Она эфемерна и воздушна. Поэзия и есть этот полет мысли. Ведь если бы она «ходила по земле», она бы уже не была поэзий].


В японском языке, например, нет обозначения того, что у нас является языком. Есть скорее то, что говорится о существе языка.

Что говорит Хайдеггер в этой его работе о «языке». (С. – спрашивающий – это сам хайдеггер). Несколько отрывков из работы:

[ С. С давних пор уже я лишь с неохотой употребляю слово «язык», когда задумываюсь о его существе.

Я. Но находите ли Вы более подходящее?

С Слово «сказ ». Оно значит: оказывание и его высказанное и то, что надо сказать.

Я Что значит сказать?

С …вглядываясь в существо сказа, мысль только начинает тот путь, который уводит нас от ограниченного метафизического представления и учит вниманию к намекам той вести, носителями которой мы, собственно, хотели бы стать. ……..Говорение о языке превращает его почти неизбежно в предмет.

Я Тогда исчезает его существо.

С Мы поставили себя над языком, вместо того чтобы быть при нем .

Я Тогда, стало быть, речь о языке возможна только в смысле при нем, с ним и никогда - в смысле извне его...

С. таким образом, что речь о языке полна его существом и несома им туда, куда оно зовет.

Я Как возможно для нас такое?

Я Мне кажется, мы движемся сейчас по кругу. Разговор о языке должен быть вызван его существом. Как он способен к чему-то подобному, сам не отдавшись сначала слышанию, сразу достигающему до его существа?

Кито, событие светящей вести про-изводящей милости.

С Кото, стало быть, правящее событие...

Я а именно того, что требует сбережения возрастающего и расцветающего.

С Что в таком случае говорит кото ба как имя для языка?

Я Услышанный из этого слова, язык есть: лепестки цветения, происходящие из кото.

С давних пор уже я лишь с неохотой употребляю слово «язык», когда задумываюсь о его существе.

Я Но находите ли Вы более подходящее?

С Мне кажется, я его нашел; хотелось бы, однако, уберечь его от применения в качестве расхожей рубрики и от подделки в обозначение для какого-то понятия.

Я Какое слово Вы употребляете?

С Слово «сказ». Оно значит: оказывание и его высказанное и то, что надо сказать.

Я Что значит сказать?

С Наверное, то же, что показать в смысле: позволить чему-то явиться и явствовать,- позволить, однако, способом намека.

Я Сказ, стало быть, имя не человеческого говорения...

С но той существенности, на которую намекает Ваше японское слово кото ба: то сказочное... (слово «кото ба» - его используют японцы для нашего слова «язык» - оно означает - лепестки цветения (это «ба »), распускающиеся из светлой вести про-изводящей милости (это «кото »).

Говорение о языке превращает его почти неизбежно в предмет. Я Тогда исчезает его существо.

С Мы поставили себя над языком, вместо того чтобы быть при нем.

Я Тогда, стало быть, речь о языке возможна только в смысле при нем, с ним и никогда - в смысле извне его...

С таким образом, что речь о языке полна его существом и несома им туда, куда оно зовет.

Я Как возможно для нас такое?

С Речь о языке в смысле при нем и с ним могла бы быть только диалогом.

Я Внутри него мы, несомненно, движемся.

С Но диалог ли это о существе языка в смысле такой близости и принадлежности?

Я Мне кажется, мы движемся сейчас по кругу. Разговор о языке должен быть вызван его существом. Как он способен к чему-то подобному, сам не отдавшись сначала слышанию, сразу достигающему до его существа? …вглядываясь в существо сказа, мысль только начинает тот путь, который уводит нас от ограниченного метафизического представления и учит вниманию к намекам той вести, носителями которой мы, собственно, хотели бы стать.

С Кто мог бы во всем этом найти пригодное прояснение существа языка?

Я Его не найдут никогда, пока добиваются информации в форме руководящих принципов и ключевых терминов.С Кто мог бы во всем этом найти пригодное прояснение существа языка?

Я Его не найдут никогда, пока добиваются информации в форме руководящих принципов и ключевых терминов.]

Человек должен научиться обитать на безымянном просторе. Научиться НАМЕЧАТЬ но НЕ НАЗЫВАТЬ. Тогда он постигнет сущность языка и станет в языке, а не над ним.

2) Следующая работа Хайдеггера «Слово» говорит о власти, которую имеет слово.Власть эта, кажется противоположной тому, что он говорил в предыдущей работе: ведь только благодаяр тому что некое сущее обладает словом, оно и является сущим.

Поэтическое слово – загадка. Разрешим самой поэзии сказать нам загадку слова

Слово

Из далей чудеса и сны

Я нес в предел моей страны

Ждал норны мрачной чтоб она

Нашла в ключе их имена -

Схватить я мог их цепко тут

Чрез грань теперь они цветут...

Раз я из странствий шел назад

Добыв богатый нежный клад

Рекла не скоро норна мне:

«Не спит здесь ничего на дне».

Тут он из рук моих скользнул

Его в мой край я не вернул...

Так я скорбя познал запрет:

Не быть вещам где слова нет .

(Штефан Георге включил его в последний из опубликованных им стихотворных сборников, носящий название: Новое Царство.)

Этот заключительный стих гласит: Не быть вещам где слова нет.

Возникает искушение переформулировать заключительную строку в высказывание с отчетливым содержанием: нет вещи там, где отсутствует слово . Где что-то отсутствует, там имеет место лакуна, обрыв. Оборвать нечто значит: что-то у него отнять, чего-то его лишить. Лишение чего-то означает нехватку. Где не хватает слова, там нет вещи.

Тон заключительной строфы сосредоточен на слове «запрет».

Запрет не высказывание, но, наверное, все-таки тоже какое-то оказывание. Запрет связан с отказом. Отказать, заказать («заказник») - производное от глагола сказать. Сказать - то же самое слово, что (по)казать, подобно тому как латинское dicere, говорить, это то же самое слово, что греческое δείκνυμι, показывать. Указать, показать значит:

дать увидеть, вывести в явленность. Именно это, приоткрывающее показывание, и составляет смысл нашего старого слова казать, говорить.

…Он (герой стихотворения) хочет не удержать это сущее для себя, а представить его. Для этого оно нуждается в именах. Это слова, через которые то, что уже существует и считается существующим, делается столь осязаемым и плотным, что впредь цветет, сияя, и так царит в грани поэтической страны как прекрасное. Имена суть изображающие слова. Они предоставляют то, что уже существует, представлению. Силою предоставляющего изображения имена засвидетельствуют свою определяющую власть над вещами. Поэт сам творит исходя из своего запроса на имена. Чтобы их добыть, он должен достичь путями своих странствий туда, где его запрос находит желаемое удовлетворение. Это происходит в пределе его страны.

Имена и слова подобны постоянному запасу, который соотнесен с вещами и задним числом привлекается для их изображения. Но этот источник, из которого поэтическая речь черпала до сих пор слова, изображавшие в качестве имен все существующее, ничего уже более не дарит.

Какое постижение удается тут поэту? Только то, что в случае с лежащим у него на ладони сокровищем имя отсутствует? Только то, что теперь сокровище хотя и должно обойтись без имени, но в остальном оно все-таки может оставаться в руке поэта? Нет. Происходит другое, поражающее. Поражает, однако, и не отсутствие имени, и не ускользание драгоценности. Поражает то, что с непоявлением слова исчезает драгоценность. Так значит, именно слово удерживает клад в его присутствовании; больше того, оно впервые только и выводит, выносит его в присутствование и в нем хранит. Слово внезапно обнаруживает свою другую, высшую власть. Это уже больше не просто именующая хватка на уже представленном присутствовании, не просто средство для изображения предлежащей данности. Наоборот, само слово - даритель присутствования, т. е. бытия, в котором нечто является как существующее.

Эту другую власть слова внезапно видит поэт. Вместе с тем, однако, слово, имеющее такую власть, отсутствует. Клад поэтому ускользает. Но при этом он вовсе не рассыпается в ничто. Он остается драгоценностью, которую поэт уже, наверное, никогда не сможет хранить в своей стране.

Слушая стихотворение как песню в созвучии с родственными песнями, мы допускаем сказать нам через поэта и с ним то, что достойно осмысления в поэзии.

Допустить сказать себе то, что достойно мысли, значит - мыслить.

Слушая стихотворение, мы задумываемся о поэзии.

Таким образом есть: поэзия и мысль .

Что при первом приближении выглядит надписанием над некой темой: «поэзия и мысль», оказывается тем пред-писанием, в которое издревле вписаны судьбы нашего исторического бытия. В этом предписании очерчена взаимопринадлежность поэзии и мысли. У их схождения давнее происхождение. Возвращаясь мыслью к нему, мы достигаем того, что издревле достойно мысли, во что вдумываться никогда не может быть довольно. Это то достойное мысли, что озарило внезапно поэта и чему он не отказал в себе, сказав: Не быть вещам где слова нет.

Власть слова вспыхивает как у-словленье веществования вещи. Слово начинает светиться как то собирание, которое впервые вводит присутствующее в его присутствование.

Старейшее слово для так осмысленной власти слова, для речи, называется Λόλος. Сказ, который, показывая, дает сущему явиться в свое это есть.

Тоже слово Λόλος как слово для сказа есть одновременно слово для бытия, т. е. для присутствия присутствующего. Сказ и бытие, слово и вещь неким прикровенным, едва продуманным и неизмыслимым образом взаимно принадлежат друг другу.

Всякая существенная речь вслушивается в эту взаимопринадлеж­ность сказа и бытия, слова и вещи. Обе, поэзия и мысль, суть еди­нственный сказ, ибо они вверены таинству слова как наиболее до­стойному своего осмысления и тем самым всегда родственно связаны друг с другом.

Чтобы соразмерным образом вдуматься в это достойное мысли, как оно говорит поэзии, и додумать его, предадим все сейчас сказанное забвению. Мы слышим стихотворение. Мы станем теперь еще вдумчивее ввиду той возможности, что, слушая, мы тем легче все прослушаем, чем проще это стихотворениепоет в своем песенном ладе.

Едва ли возможно сказать о «поэзии» нечто такое, что не оказалось бы явно никчемным для всех тех, в чьей внутренней жизни эта своеобычная сила пробуждает влечение и жажду выразить себя, выявляясь в форме непостижимого запроса их естества или же наиболее целостного его ответа.

Поль Валери

В этой небольшой работе я попытаюсь, основываясь на соответствующих работах М. Хайдеггера, поразмыслить о значении поэзии для философии в целом и философской антропологии, в частности. Однако меньше всего я хотела бы представлять эти рассуждения в виде некоторой научной или, что более правдоподобно в случае с поэзией, наукообразной системы. На сегодняшний день существуют десятки попыток - порою весьма искусных –методического анализа поэзии. Однако практикуемое в них детальное расчленение поэтического произведения и тщательный разбор образов, фигур, эпитетов и «красочных деталей» не позволяет ответить на вопрос о сущности поэзии как таковой. Так называемые «научные» методы (подсчеты и регистрация) обнаруживают свою бесполезность и бесплодность в попытке объяснить «поэтический эффект», то есть то воздействие, которое поэзия оказывает на человека. Рассуждения о «Классицизме». «Романтизме», «Символизме» и т. д., различение в стихах формы и содержания, звука и смысла, анализ ритмики, метрики и просодии - все это, в сущности, не имеет никакого отношения к самому миру поэзии, поскольку не участвует в его формировании. Тем не менее, мне бы не хотелось принизить значение такой области знания, как литературоведение. Я пытаюсь лишь указать на те очевидные границы этой дисциплины, которые не позволяют обнаружить философско-антропологическое измерение поэзии, то есть не позволяют обосновать значение поэзии для человеческого существования. Совершенно очевидно, что сущность поэзии не выражается во всех этих литературоведческих классификациях и определениях, она раскрывается только в момент прочтения конкретного произведения. Рассуждать о поэзии можно только изнутри опыта самого поэтического произведения, а не путем жонглирования литературоведческими абстракциями.

Именно с таким подходом к поэзии мы сталкиваемся в работах Мартина Хайдеггера: обращаясь к произведениям Гельдерлина, Георге и других немецких поэтов, он тем самым обнаруживает философскую значимость высказанных в них идей. В хайдеггеровском анализе поэзии можно выделить три ведущие тематические линии, которые непосредственно переплетаются друг с другом:

  1. поэзия, как говорение, выделенное из повседневной речи, позволяет обнаружиться истине теми способами, какие повседневной экзистенции из нее самой недоступны;
  2. поэт показывает вещи в их «отягощенности миром» (Weltgeladenheit), то есть в их истинном свете;
  3. «поэтическое» свершение истины в искусстве манифестирует онтологический приоритет языка.
Прояснению этих трех тезисов и будет посвящен дальнейший анализ.

Несмотря на то, что обращение к поэзии характерно для позднего периода творчества М. Хайдеггера, тем не менее, уже в «Бытии и времени» (§34) мы можем обнаружить предложение, указывающее на особое, онтологическое значение поэтической речи по сравнению с вседневным языковым общением. Данное предложение гласит: «Сообщение экзистенциальных возможностей расположенности, то есть размыкание экзистенции, может стать специальной целью «поэтической речи». Таким образом, уже в «Бытии и времени» поэзия рассматривается не просто как один из видов словесного творчества, а в своем исходном значении: как то, что размыкает речевым (языковым) способом бытие-в-мире. И тем отличительным способом, каким поэт экзистирует в речевом членении своего бытия-в-мире, «он размыкает экзистенцию». Поэтическое размыкание экзистенции, то есть экзистирующего бытия-в-мире, совершается как «сообщение экзистенциальных возможностей расположенности». Но почему, все-таки, поэтическая речь и поэтическое высказывание, по М. Хайдеггеру, подчеркнуто имеют дело с расположенностью? Расположенность, как конститутивный и неустранимый момент бытия-в-мире, размыкает вот-бытию (Dasein) возможности его бытия-в-мире. И эти в соответствующей расположенности разомкнутые, следовательно, брошенные возможности вот-бытия, набрасывая, для себя раскрывает. Если расположенность и есть то, что, размыкая, задает Dasein возможности его бытия-в-мире, и если «поэтическое Dasein» (то есть поэт) отличительным способом обитает в разомкнутом мире и отрытых в этом мире вещах, тогда проявляется отличие поэтической экзистенции: она в большей степени, чем непоэтическая экзистенция подвержена размыканию расположенностью.

Поэзия не является, таким образом, каким-то другим языком. Язык в его онтологическом значении всегда один. Можно говорить, скорее, о различных способах артикуляции бытия, которые, как нам кажется, тоже могут быть собственными и несобственными. Поэзия есть язык в собственном смысле, поскольку она дает явиться истине как несокрытости, а языку предстать не в качестве «средства общения», но в качестве «дома», в котором человек живет. В данном случае весьма уместно изящное сравнение Поля Валери, которое так любил Гадамер и неоднократно упоминал в своих работах. В одном из своих эссе, посвященных поэзии, П. Валери попытался выявить сущностное различие между поэтическим словом и словом повседневной речи. Слово обыденного языка, пишет П. Валери, подобно мелкой разменной монете или бумажной банкноте в том отношении, что оно не обладает стоимостью, которую символизирует; напротив, поэтическое слово, как старый золотой, само обладает стоимостью, которую символизирует. То есть поэтическое слово является не просто указанием на нечто иное, но, подобно золотой монете, оно есть то, что означает. Это позволяет наглядно продемонстрировать хайдеггеровское положение о свойстве поэтической речи замыкаться на себе, быть независимой от нужд и забот повседневности. Поэтическое слово ценно само по себе, поскольку непосредственно, не прибегая к чему-то другому, демонстрирует власть языка.

Когда же М. Хайдеггер в «Истоке художественного творения» утверждает, что по своей внутренней сути все искусство есть поэзия, то это принципиальное утверждение отнюдь не следует понимать в смысле сведения всего поля искусства к одной форме его выражения. Совсем нет. Скорее «поэзией» здесь названа раскрывающая сила самого языка. Иначе говоря, под «поэтическим» свершением истины в искусстве подразумевается первоначальная онтологическая реальность языка. Сам язык есть поэзия в своей сути, то есть раскрытие сущего. Язык в своей изначальной сущности - это не средство общения. «Язык не только и не в первую очередь выражение в звуках и на письме того, что подлежит сообщению. Язык не просто передает в словах и предложениях все очевидное и все спрятанное как разумеющееся так-то и так-то, но впервые приводит в просторы разверстого сущее как такое-то сущее… Язык впервые дает имя сущему, и благодаря такому именованию впервые изводит сущее в слово и явление. Такое именование, означая сущее, впервые назначает его к его бытию…». Иными словами, язык - это сфера бытия всего сущего в целом и одновременно сила, являющая бытие в мире сущего, проясняя, освещая само это сущее.

Итак, поэзия является той силой, которая и свершает истину в искусстве. М. Хайдеггер называет ее «набрасывающим сказанием» (entwerfendes Sagen), которое раскрывает нам истину, ускользающую от нас в повседневности. А потому глубочайшей сущностью поэтической речи является утверждение истины в творении. Это утверждение принципиально должно пониматься не как творческий акт гениального субъекта-творца в духе субъективистской эстетики, а как безразличное к эстетическому началу простое удержание «начала» или истока, той онтологической непосредственности первого шага творения, которая не опосредована никаким вторичным эстетическим символизмом. Бытие есть одновременно и учредитель, и учреждаемое. Человеку причитается, правда, заслуга старания и борьбы за слово, но в подлинном произведении, как на то указывает сам М. Хайдеггер, дарит себя благосклонность бытия, в поэзии случается «полагание-себя-в-творение истины сущего». Какую же роль тогда играет поэт?

В поисках ответа на этот вопрос обратимся к знаменитой римской лекции М. Хайдеггера «Гельдерлин и сущность поэзии» (1936 г.). В этой лекции о поэтическом языке Гельдерлина М. Хайдеггер говорит, что «поэт именует богов и именует все тем, чем они являются». М. Хайдеггер тем самым указывает здесь на то, что бытие, так сказать, «институционализируется» в языке. Попутно заметим, что идея, состоящая в том, что бытие основано на слове поэта, является основополагающей для «поздних» сочинений М. Хайдеггера, в которых бытие продумывается всегда в аспекте своей выразимости в языке.

«Свободная игра» слов, в которой пребывает поэт, является, по М. Хайдеггеру, не произволом, а наивысшей необходимостью. Поэт подхватывает намеки, которые, как говорил Гельдерлин, «суть издавна речь богов». Поэтическая речь предстает как подхватывание этих намеков, с тем чтобы в дальнейшем намекать ими «своему народу». С другой стороны, поэтическое слово есть лишь истолкование «голоса народа». Так называет Гельдерлин сказания, в которых народ памятует о своей принадлежности «сущему в целом». Но чаще всего этот голос умолкает и не может сам по себе высказать то, что М. Хайдеггер называет «подлинным» (das Eigentliche), посему он нуждается в тех, кто его истолкует, то есть в поэтах.

Тем самым проясняется и «место» поэта. Поэт, согласно своей «миссии», находится между богами и людьми. «Он, выброшенный наружу изгнанник в это Между (in jenes Zwischen), между богами и людьми. Но исключительно в этом между, и прежде всего в нем, решается, кто есть человек и где он поселит свое вот-бытие». Таким образом, мы должны говорить об «именовании» не просто как о выражении поэтического опыта, но, «бытийно-исторически», как о бытийном «начале» («истоке»), начале подлинного мышления.

В своей лекции «Введение в философию: мыслить и поэзировать» М. Хайдеггер говорит, что в состояние подлинного мышления нас могут привести лишь те, кто сам уже мыслит подлинно, кто «говорит о том, что есть»: это мыслители и поэты. Есть определенное, но зачастую скрытое родство между ними, которое, как представляется, состоит в том, что мышление, равно как и поэзия, является размышлением (das Sinnen), выраженным в слове. «Общим у мыслителя и поэта является то, что оба выражают свои размышления в слове и хранят их в сказании (Sagen), так что мыслители и поэты суть собственные хранители слова в языке (Sprache)». Оба опыта представляют собой такое «пребывание внутри слова», когда на него уже не смотрят как на предмет. Познав «скрывающе-раскрывающее существо языка», философ и поэт уже не могут довольствоваться пределами, полагаемыми логикой высказываний, ими открывается более широкий горизонт - оба вскрывают язык в его жизненном единстве.

То, что мы не обладаем языком, наиболее убедительно было высказано М. Хайдеггером в тексте 1950 г., озаглавленном «Язык», во фразе «язык говорит» (die Sprache spricht). Смысл этой фразы, видимо, нужно понимать так: человек говорит лишь постольку, поскольку он отвечает языку. Язык говорит всегда и везде, где бы и когда бы человек ни говорил. И прежде всего язык говорит в изначальном опыте сказания (Sagen) - в поэзии и философии. Поэзия и философия, как два способа «сказания», имеющие одну сущность, коренящуюся в языке, указывают на нашу принадлежность последнему. Указывая это, они и «приводят нас к освоению (Heimischwerden) в собственном мышлении». Язык как «сказание» - это событие, в котором все сущее впервые изрекается, раскрываясь как нечто определенное. Мышление и поэзия предстают, таким образом, как два способа ответствования тому изначальному, чему мы принадлежим (то есть языку). Так, мышление становится поэтическим, а поэзия раскрывается как опыт мышления.